ГЛАВА ВТОРАЯ
«...квасъ въ серебряной лощатой братине, да съ кормового двора приказныхъ ествъ: папорокъ лебединъ по шафраннымъ взварамъ; рябъ окрошиванъ подъ лимоны, потрохъ гусиный, да къ Государыне Царице подано приказныхъ ествъ: гусь жаркой, порося жаркое, куря в колье съ лимоны, куря въ лапше, куря въ щахъ богатыхъ, да про Государя же и про Государыню Царицу подаваны хлебныя ествы: перепеча крупичетая въ три лопатки недомерокъ, четь хлеба ситного, курникъ подсыпанъ яйцы, пирогъ съ бараниною, блюдо пироговъ кислыхъ съ сыромъ, блюдо жаворонковъ, блюдо блиновъ тонкихъ, блюдо пироговъ съ яйцы, блюдо сырниковъ, блюдо карасей съ бараниной. Потомъ еще: пирогъ росольный, блюдо пироговъ подовыхъ, на торговое дело, коровай яцкий, куличъ недомерокъ...»
Перечнь блюд, поданных Царю Алексею Михайловичу в сеннике, во время бракосочетания его с Наталией Кирилловной Нарышкиной
СКАНДАЛ В НОЧНОМ КЛУБЕ «ЛИВОРНО»!
АГЛАЕ СТАДНЮК НЕЙМЕТСЯ!
Вчера ночью «Ливорно» потряс новый, невероятный СКАНДАЛ, учиненный в разгар ночного веселья знаменитой светской львицей АГЛАЕЙ СТАДНЮК!
АГЛАЯ вылила целую бутылку ШАМПАНСКОГО «ДОМ ПЕРИНЬОН» на голову своей соперницы по светской шумихе, звезде шоу-бизнеса ИНГРИД ОВЦЫНОЙ!
Роскошное платье Ингрид, стоимостью двадцать пять тысяч долларов, от законодателя мод ВАЛЕРИЯ ВАЛЕРИАНО, было безнадежно испорчено!
ИНГРИД угрожает АГЛАЕ подать в суд.
АГЛАЯ не сдается!
«Я КУПЛЮ ВСЕХ МОИХ СУДЕЙ! – заявила скандальная звезда на месте происшествия. – И НЕ ТОЛЬКО КУПЛЮ, НО И ВЛЮБЛЮ В СЕБЯ!»
1.
Старый дом. Старый человек. Как они похожи.
Мария, отработав дворницкую утреннюю смену, лежала на кровати, глядела на старые стены и слушала старый дом.
Она слушала его, будто дом был – старая птица и сейчас споет, прочирикает ей последнюю песню.
Трещины стекали по стенам, как слезы. Цок-цок – капал старый кран на кухне. По потолку шли разводы, темные и светлые; это иная, неведомая Марии жизнь оставила здесь свои следы.
И правда, здесь же до них с Петром – сколько людей прошло, пролетело, промелькнуло, провеселилось? Проплакало по углам? Сколько прозвенело пощечин? Сколько дымилось обедов... Сколько прошептано молитв у давно, давно сгоревших киотов...
Батареи у них то и дело ломались, особенно зимой. Как зима – так трубу и разорвет. И слесаря матерились ужасно, немыслимо. Но чинили, варили.
Матерились потому, что особых денег с Марии не возьмешь, и так понятно.
Починят, сварят, и горячая вода все равно в батарею не пробьется, хоть режь ее наново.
Если такое случалось – Мария и Петя топили квартиру печкой-буржуйкой.
Почему «буржуйкой»? Буржуи живут в теплых, просторных, роскошных домах. У них в квартирах – свои, личные, котельные. Им не холодно, когда холодно всем. Они сидят в тепле, нога на ногу, слушают расслабляющую музыку и едят с фарфоровой тарелочки бутерброд с семгой. Или с севрюгой. Или...
Нет, ну, конечно, и водку не поганую пьют; пьют, это точно, коньяк многолетней выдержки, отменный.
А разве в жизни все дело в жратве? Разве в жизни все дело в модных дорогих тряпках?
Для них – да. Для них всех, буржуев, - конечно, да.
В дверь постучали. Мария вскочила, потерла руками лицо. Подошла к двери. Не спросила – кто? - сразу открыла: так стучала только старуха Лида.
Ну да, она. Мнется на пороге. Сухими, как курьи лапки, ручками будто невидимые кружева на груди перебирает. На кенгуру похожа.
– Что, Лидусь?..
– А-а, Машенька-а-а-а!.. А-а-а-а!..
Старуха Лида с порога заревела в голос.
Мария поморщилась.
– Ты потише. У меня... сын болеет. Он спит сейчас. Проходи давай... сюда, на кухню. Тише, тише. Что стряслось?
– Машенька-а-а-а... Ко мне приходили-и-и-и... Хотят, чтобы я бумаги какия-то подписала-а-а-а... Чай, нащет квартиры-ы-ы... – Говорят: вы тут живете незаконно-о-о... Пугаю-у-у-ут...
– Лида, погоди. Брось плакать. Тише, тебе говорю! Сын проснется. Давай чаю согрею.
Мария поставила на дачную плиту прокопченный чайник, сама утерла ладонями старухе Лиде слезы со щек.
– Вот и нету слезок. Только не подписывай, прошу тебя, никакие бумаги. Никто тебя никуда не выгонит. Сказка про лису и зайчика, да?.. Ах ты заинька моя...
Лида, шумно, как лошадь, фыркая, пила из огромной кружки горячий чай, совала ложечку в придвинутое Марией варенье.
– Сама варила?.. Или покупное?..
– Сама. Яблоки друзья подарили. У них свой сад. Я сахара много положила, чтобы светлое было, густое, медовое.
Мария улыбнулась старухе Лиде. Лида, шмыгая, вздрагивая всем сухоньким, старым, крохотным, как у колибри, тельцем, пила и пила горячий чай, спасалась им от обиды, от слез.
Не успела старуха Лида уйти – опять идут. Звонок.
Мария пошлепала к двери, шепотом выругалась на ходу.
– Кто?
– Машер...
Так звал ее только один человек.
И она открыла дверь, смеясь.
Она так радовалась ему!
Ему, обломку старого, давно затонувшего корабля...
– Здравствуйте, Василий Гаврилыч. Проходите!
Высокий сутулый старик, слепые глаза косят, плывут вбок, белые волосы метелью обдувают медный лоб, как медную каску, медный котел. В том котле варилось и сварилось время. Сварились до костей любовь и смерть. Одно бесстрашие осталось. Янтарное, наваристое.
А руки дрожат. Руки вслепую ищут и находят потерянное. Руки гладят и ласкают утраченное. «Я так одинок, - шепчут усталые, сморщенные как рытый коричневый бархат, слепые, жалкие руки, - пожалейте, обогрейте. Будьте рядом, пожалуйста».
Неужели когда-то, почти век назад, он скакал на коне по степям Забайкалья, северной Монголии? Офицер Белой Гвардии Матвеев, ставший красным командиром, и трубка в зубах, и галифе наглое, и – с другом – оба – на покрытых инеем лошадях, пар из ноздрей на морозе – на коричневой, как сибирский мед, старой фотографии?
– Дома, Машер... Ты дома, это хорошо...
Старик прошел по прихожей, ощупывая стены.
Мария подцепила его под локоть.
– Видите? Да? На свет идите... сюда.
Снова кухня; снова чай. И к чаю баранки. И яблочное варенье, прозрачные сладкие золотые дольки. Пьют и едят старики, а сколько им осталось?
Может быть, нисколько. Сегодня. И завтра. И все.
Старик Матвеев пил и ел, и его слепые глаза мазали по Марии малярной, белой кистью. И белые волосы он горячим от чая дыханием отдувал со лба.
– Все ли у вас хорошо, Василий Гаврилыч?
Старик поставил чашку в блюдце и промахнулся. Мария успела подхватить горячую чашку, и все же горячая капля пролилась старику на руку.
– Машер... Отличное вареньице... Да нет, нет, не обжегся я... - Его длинный вздох обволок ее лицо серой паутиной. - Я... просто... Мне сегодня пожар приснился.
– Как приснился? Расскажите!
Он любил рассказывать своей Машер свои сны.
– Да, вот так... Будто бы ко мне стучат. Приходят. Знаешь, как раньше: ночью, чтобы забрать... А я – в белье – с постели прыг! - подтяжки не найду, брюки... так в кальсонах и стою перед ними... А они мне: собирайся быстрее! Живей! Жизнь свою спасай! Да вы меня спасти пришли или погубить, я им кричу?! А они мне: давай прыгай в окно, гляди, уже началось!.. И правда... все вокруг меня...
Старик замолчал. Мария терпеливо ждала. Ее руки делали свою работу: наливали заварку, лили в чашку кипяток, накладывали варенье в старую, как Матвеев, битую розетку.
– Ну что?.. что вокруг вас...
– Горит! Все горит! Дом наш – горит! Полыхает! Стены рушатся... Искры – стеной встают... Огненный ливень! Пламя летит... опаляет! Волосы на мне – уже горят! И я ору недуром! И качусь колобком вниз по лестнице! И...
Мороз пошел у Марии по спине.
Рассказ об этом сне, такой настоящий, такой жаркий...
– Ну?
– И выкатываюсь на снег! А дом наш – как факел! Огнем охвачен! Горит, горит мое жилье! Горят милые, бедные бревнышки наши! - Старик хлюпнул носом, утер лицо ладонью. - Костром пылает! Искры, как зерна, летят... Ночь... И я стою рядом с пожаром, с домом нашим горящим... и плачу, и так кричу страшно, что глотку криком разрывает! Ведь это последний дом мой горит... жизнь, вся жизнь моя горит и сгорает! На-все-гда...
Он взял чашку в обе руки, наклонил над ней трясущуюся голову. По его лицу шли волны ужаса.
Да, он боится. Он очень боится смерти.
Он, не боявшийся смерти в бою. В тюрьме отсидевший. Детей и внуков – похоронивший.
Его пальцы искали и не находили сигарету, спичку. Его легкие просили глотка дыма. Глотка – забвенья.
– Василий Гаврилы-ыч... ну что вы! - бордо выкрикнула Мария и обняла старика за дрожащие плечи. - Вы знаете, к чему пожар снится? А?
– Не-е-е-ет...
Он привалился медным морщинистым лбом к ее круглому, как яблоко, плечу.
– К деньгам, вот к чему! Прибыль будет у вас, прибыль!
Она врала или говорила ему правду? Откуда она это взяла? Она никогда никаких сонников не читала.
Слепые глаза повелись вниз, вбок. Слепые глаза искали ее руки. Ее глаза. Искали и не находили.
Она сама нашла руками его руки, сжала. Нашла губами его сморщенную, как кожица яблока в ее варенье, щеку.
– Василий Гаврилыч, давайте, я вас сосватаю!
Он нашел невидящей, колышущейся рукой ее щеку, погладил.
– Кто невеста?.. Ты, Машер?.. Я согласен.
– Нет. Лида. Она одна... и вы один. Вам будет тепло вместе.
– Лида?.. Ох, Лида... Ах-ха-ха-ха!.. ну, насмешила...
– Я серьезно.
Старик облокотился на стол. Его лицо внезапно помолодело, заслонилось седой метелью давних, безумных лет.
– Спасибо тебе, Машер. Меня так давно не сватали. Ни за кого. Я уж забыл, как это бывает.
Когда старик Матвеев напился чаю, успокоился и ушел восвояси, Мария наготовила бутербродов, прихватила пачку печенья, пару яблок, сложила все в кулек, накинула куртку и пошла в гости в шестую квартиру. На втором этаже, в квартире № 6, под дырявой крышей, жил бродяга. Его звали Пушкин. Никто не знал, настоящая это фамилия или прозвище такое. Имени у него не было. Пушкин – и все.
Она остановилась перед дверью. В двери тоже зияли дыры. Из дыр дул ветер.
«Окна открыты... или разбиты», - догадалась Мария.
Нажала на звонок. Звонок не работал.
Она постучала – сначала кулаком, потом ногой.
За дверью заскребся будто кот.
– Эй, Пушкин, - тихо, но внятно сказала Мария, - я тебе поесть принесла.
Дверь испуганно, на щелочку, приоткрылась.
Пушкин увидел Марию и отворил дверь пошире.
– Лапуся... Лапуся... Нас еще не ломают?..
– Нет еще, Пушкин. Не ломают. Живи. Вот тебе гостинчик.
Она протянула бродяге кулек. Он схватил его жадно, цепко.
– Ешь. Только кошек больше не лови, не ешь.
– Лапуся... Кошки, дряни... они грязь разносят, я атмосфэ-э-эру очищаю...
– Кошки бывают лучше людей, Пушкин. Ну все, я пошла.
Мария попятилась от вонючей двери. За дверью свисали дырявые тряпки и валились с потолка гнилые доски; за дверью жила и умирала чужая жизнь, до которой никому, кроме нее, не было дела. Одна жизнь – из бездны жизней. И она тоже уйдет в бездну смерти.
Но, пока Пушкин жив, он хочет жрать!
– А что тут?.. О-о-о-о, колбаска...
Он все еще стоял на пороге, провожал Марию жадными глазами, двумя огоньками гнилушек в разломанном пне.
Мария шагнула на ступеньку.
– И яблочки...
Мария шагнула на другую.
– А хлебец-то свежий!..
Еще вниз шагнула.
– И печеньице, епть!..
Она ступала вниз, все вниз и вниз. По лицу текло соленое, горькое.
2.
Сон старика Матвеева сбылся скоро и страшно.
Ночью запахло горелым. Мария вскочила, втянула носом странную, опасную гарь.
Кинулась в комнату к Петру.
– Петь, а Петь... Как ты?..
– М-м-м-м-м-а-а-а-а... Что разбудила...
– Петя, если можешь, встань. Мы, кажется, горим.
Она кинулась к окну.
И - отшатнулась.
Огромное, гудящее рыжее пламя крепко обняло, плотно охватило, грызло угол дома. Красное зарево металось по потолку, по стенам. Марию прошиб ледяной пот.
– Быстро одевайся... Самое необходимое – в сумки...
Она уже заталкивала в сумку пожитки.
Петр встал, застонал от боли в избитом теле. Шарахался по комнате. Забежал в кухню.
– Мама, погоди... Может, пожарку...
– Я стариков разбужу!
Метнулась в подъезд. Огонь плясал на лестничной клетке.
«Что это?! Мог плиту Пушкин горящую оставить. Газ мог рвануть! Старик Матвеев – он же курильщик – мог окурок на плинтус бросить... Все что угодно!» Мария затарахатела в дверь к старухе Лиде. «Не слышит, проклятье, не слышит. Она же сгорит!»
Пока она стучала к старику Матвееву – Лидина дверь завизжала.
– Батюшки!.. батюшки...
– Скорее, Лида, скорее! Одевайся теплее! Шубу! Бери теплые вещи! В сумку!
Матвеев не открывал. «Дверь высадить, что ли?! Такую дверь только ткни...»
Она и ткнула: плечом нажала.
И дверь подалась.
Открыта была.
«Спит с открытой дверью: смерти боится. Или, наоборот, ждет: приходи когда захочешь».
И старик Матвеев твердо вышел навстречу Марии в белых, как степной снег, кальсонах. Высокий, длинный, как жердь. Кавалерист. Старый лагерник.
– Что, Машер, что?!..
– Все сбылось, Василий Гаврилыч! - прокричала она ему в лицо.
И он улыбнулся бешено, светло.
Второй этаж был весь в огне.
Мария стояла на лестнице. Дико, хрипло кричала в огонь:
– Пушкин! Пушкин!
Огонь трещал и гудел, рвал красными зубами черный воздух.
Мария слетела по лестнице – пламя на глазах съедало деревянные гнилые ступени.
Огонь опалил ей волосы и ресницы.
Она выбежала в снежный двор, и Петя дрожащими руками нахлобучил ей ее зимнюю вязаную шапку на затылок.
Во дворе уже прыгали на снегу жильцы.
Они прыгали, рыдали, ругались, выкрикивали что-то снегам, небу. Волокли от крыльца нищие вещи. Старуха Лида мелко, будто солила себя птичьей щепотью, крестилась.
Они, жильцы, стояли во дворе и глядели, как горит их дом.
Как их жизнь горит.
Когда приехала пожарная машина, полдома сгорело. Старик Матвеев, в мохнатой овчинной шубе поверх кальсон и бязевой ночной рубахи, белыми слепыми, сумасшедшими глазами крестил черные обгорелые доски. «Прибыль... прибыль...» - шептал он. Густая пена хлестала из змеиных грязных шлангов. Мария слушала, как музыку, густой мат парней-пожарников.
– Подожгли! Уже который дом в округе...
– И ничего им за это не будет, сволочам!
«Как – подожгли? Кто – поджег?» Слова обожгли ночной, обезумевший мозг и растаяли в белом пламени легкой метели.
Люди бессильно, потерянно стояли на снегу, кто – успев напялить сапоги, тапки, кто – босиком, в наспех накинутых пальто, в старых, траченных молью шубах, стояли и плакали, глядя на злую пляску огня в черной, беззвездной зимней ночи.
Во дворе чернели черепахами старые сараи. Там хранили негодные шкафы; велосипеды без спиц и без руля; изломанные холодильники; подгнившие дрова; древнюю мебель; пустые банки и иную тару. Но не будешь же жить в сарае! А где будешь жить? Зимой, в морозы?
Сгорел почти весь дом. Остался – от него – огрызок. Угол, где ее, Марии, жилье. Теперь все они, все бездомные, будут жить у них?
Варенье, варенье мое, и ты не сгорело... Жженый сахар, райские яблочки...
Жители вытащили из сараев дрова, отыскали пилу, распилили шкафы, подожгли их. Устроили костер. Грели руки. Приседали у огня; грелись. Снова плакали.
Их немного было, жильцов. В доме было всего восемь квартир.
Огонь убивает, и огонь спасает.
Они смотрели на костер, на черные доски и пепел, на поземку, обвивающую ноги, друг на друга. В мокрые, кривые от отчаянья, холодные, бледные лица друг друга смотрели они.
– Мама, как все быстро... - сказал Петр, кусая губы.
И правда, как все быстро, подумала изумленно она.
Подожгли! Пожарные сказали – дом подожгли. Кто? Зачем?
– Да вить известно, зачем! - крикнула сквозь рыдания старуха Лида. - Штобы выселить нас, мусор человечий! Куда угодно! А тут... земля освободится!.. и они, богатеи, роскошный домище себе отгрохают... И будут, как цари!..
– Цари, - глухо, тихо сказал старик Матвеев. - Вот они, наши новые цари. А мы – их новые рабы.
И захохотал – тихо, страшно, безумно.
Мария грела руки дыханьем.
У них сгорела кухня и столовая. Осталась жива кладовка и Петина спаленка.
Ванна на чугунных лапах – жива... Старый чугунный лев...
Рукавицы, ее дворницкие рукавицы. Они живы, не сгорели. Они там, в кладовке. И ее метлы. И ее лопаты. Она завтра выйдет на работу. До шести утра еще сколько там? А, еще два часа.
И – ни одной звезды на небе.
– Пушкин пропал, - сказала Мария одними губами.
Петр услышал.
Ежился на ветру, засовывал пальцы под обшлага «косухи».
– Сгорел, - бросил, как плюнул окурок на снег.
3.
Кулак сжался, косточки выпялились из кулака, и кулак громко, неробко постучал в дверь кабинета.
– Да! - раздался гнусавый голос.
Голос звучал так: «К черту подите».
Мария шагнула в кабинет, как в клетку с хищниками.
Быстро обежала пространство глазами. Нет, опасности вроде нет. Не нападут.
Она впервые в жизни была в кабинете, где сидели власти.
– Здравствуйте, - сказала Мария.
Ей не ответили.
– У меня письмо, - сказала Мария и протянула руку с бумагой. - Передать... мэру.
Густо накрашенная женщина за столом даже не повела головой в ее сторону.
За другим столом тоже сидела женщина. Мария покосилась на нее. Вторая дама копалась в бумагах. Похоже, обеим дамам дела не было до Марии.
– Извините, - сказала Мария, повысив голос. Ей захотелось скомкать в кулаке письмо.
– Что вы кричите? - сказала первая дама, не поднимая головы. - Потише.
– Возьмите письмо, и я уйду, - сказала Мария очень тихо.
Нить оборвалась внутри, и она поняла: ничего тут не выйдет.
Первая дама подняла пышноволосую голову, крашеная копна дрогнула. Мария поразилась тому, как зазывно, первобытно размалевано уже стареющее, в морщинах, толстое, надменное лицо. «Не лицо, а рожа. Лицо – зеркало чего? Сердца? Матки ее? Тогда она проститутка».
Дама небрежно протянула толстую руку, не глядя на Марию. Пухлые пальцы унизаны перстнями. Золотыми, с крупными кабошонами. Как у торговки на рынке. Попугайский, крючком, нос дамы брезгливо дрогнул; жирный подбородок тоже дрогнул, без слов говоря: ох и надоели всякие!
Мария опустила руку с письмом.
– Давайте посмотрим друг на друга, - сказала она так же тихо.
И тогда крючконосая дама перевела глаза на Марию.
Густо намазанный кроваво-алой помадой рот раскрылся. Язык задрожал в нем языком пламени. Спокойно, говорила себе Мария, стоять, не упасть. Ей стало страшно и смешно. Глаза первой дамы походили на два белых бурава. Они просверлили Марию до костей.
– Давайте ваше письмо, - проронила дама надменно, как царица. - Что у вас?
– У нас дом сгорел.
Мария переступила с ноги на ногу.
В кабинете стояли два мягких, обитых тонкой кожей, просторных дивана.
Сесть ей не предлагали.
– Дом сгорел? - Дама зевнула, даже не прикрыв рот ладонью. Ее зубы блестели, как лакированные. - Давайте письмо сюда, что вы ждете!
Мария шагнула ближе и положила письмо на стол.
– Здесь подписи всех жильцов, - сказала Мария. Она опять пыталась поймать глазами глаза первой дамы.
– Хорошо. Я передам, - лениво сказала дама и рассеянно передвинула бумаги на столе.
Мария стояла, молчала, ждала.
Первая дама снова норовисто, но уже не лениво-кокетливо, а гневно, рассерженно вскинула голову-копну.
– Ну что вы ждете? Идите, - сказала она.
Мария пошла к двери.
Вторая дама продолжала бессмысленно копаться в бумажной горе.
– Зарочка, не покушать ли нам? Я горячего чайку хочу! Я из дома царского вареньица принесла, и бутерброды с язычком, м-м-м! - сказала первая дама, когда Мария открывала дверь.
Я подам на них в суд. И на тех, кто поджег!
Я подам на них в суд... и на тех, кто поджег...
Никуда и ни на кого ты ничего не подашь. Проглоти слезы и иди. Иди, ступай крепко, жестко по снегу, вот так. Вот так.
4.
– Лука килограмм, пожалуйста! Да все, хватит...
– Тут меньши кила-грамма, женщына.
– Ну и хорошо. Так. Картошки сетку... Хорошая?
– Ну какая же зимой ха-рошая картошка, женщына. Вешаю?
– Да, да...
– Шис-дэсят рублей.
– Еще вилок капусты. Не надо! Я сама выберу.
– Не придирайся, женщына. Вот ха-рошая.
– Да, да, спасибо. И еще... чесночка головку.
– Пат-надцат рублей.
– Что так дорого? Может, за десять отдадите?
– Бэри, Бог с та-бой!–
Мария бросила в кошелку головку чеснока. Ремни кошелки врезались в ладонь.
Рынок, рынок. Вечный рынок. Все продается и покупается.
И этот лоток с овощами на улице – тоже рынок. Чеченка – или грузинка – или узбечка – продает, а Мария покупает. Кто их собрал, овощи? Кто по дорогам вез? Все это входит в цену еды, что ты купила. А съешь ты это все так быстро.
Не только ты. Еще старики погорельцы, которых ты сейчас должна кормить.
Они тебе пенсию свою суют, но ты не бери. Это стыдно.
Мария протянула торговке деньги. Смуглая косоглазая бабенка лихо подмигнула ей и ловко запрятала купюру под фартук, на живот.
Высыпала мелочь Марииной сдачи на протянутую ладонь.
Деньги, бумажки, кругляшки. Люди играют в деньги уже целую вечность. Когда они перестанут быть детьми? Когда – вырастут?
– Еще двадцать рублей, - сказала Мария, держа перед торговкой раскрытую, с мелочью, ладонь.
Торговка сделала вид, что сильно расстроилась.
– Ах-вах-вах-вах! - притворно-отчаянно закричала. - Извини, женщына, Бога ради! Это у миня калькилятер ебаный! Я тибя – нечайно наебала! На, держи! Вах, толька не ругайся!
Выхватила из-под живота бумажки. Сунула в Мариину руку.
Марии отчего-то стало ее жалко, до боли.
Мария едва успела отойти от овощного лотка, как ее кто-то схватил за локоть.
Она обернулась. Ба! Старая знакомая. Училка, с которой в школе когда-то...
– Сонечка, привет!
– Привет, мать! - Сонечка схватила Марию за плечи, вертела, хохотала. - Ну ты посвежела, мать! В школе – хуже выглядела... Была старушка, стала молодушка!
– Ну, ты скажешь тоже...
Мария поставила тяжелую кошелку на заледенелый тротуар.
Сонечка, оплывшая, как парафиновая хозяйственная свеча, баба лет шестидесяти, выпалила в лицо Марии с ходу:
– Машуль, порепетируй одного ученичка! Ты где сейчас работаешь? Время свободное есть?
Мария опустила голову. Ей не хотелось говорить Сонечке про лопаты и метлы.
И про свой сгоревший дом.
– Есть.
– Ученичок богатый. В смысле, сынок богатеев. Золотая молодежь, х-ха! - Сонечка показала в улыбке черную пустоту между передними зубами. - Мне просто некогда, я работы выше крыши нахватала! Вздохнуть некогда! Телефончик дам? У них дом на Славянской. Трехэтажный особняк. Мать их! Жопы золотые! - Сонечка покопалась в кармане, выдернула из записной книжки листок, стала карябать ручкой телефон. - Паста замерзла на морозе! Ах ты...
– Ты процарапай, - сказалаМария. - Продави. Я разберу.
– У них собака, Машуль, знаешь, лучше нас с тобой ест! - хрипло засмеялась Сонечка. - Из серебряных мисок! С собакой – осторожней. Бульдог!
– Мальчик поступать куда будет? - спросила Мария, сунула листок в карман и подняла кошелку с тротуара. - Вставь зуб-то, Сонька, передний ведь!
– Это любовник мне выбил! - гордо похвасталась Сонечка и по-мальчишьи свистнула в дырку от зуба. - Напился и приревновал! На юридический он будет поступать, на платный! Еще одного адвокатика богатого сделают!
Старуха Лида спала у Марии в кладовке: на ванну настелили доски, притащенные из сарая, положили старое Петькино пальто и старый Мариин плащ, и так Лида спала.
Старик Матвеев спал в Петиной спаленке, вместе с ними. На Петиной кровати. Мария и Петя спали на полу, на одном матраце, валетом. Укрывались куртками и шубами. Старая одежка хранилась в кладовке, потому не сгорела.
Мария почистила овощи. Разожгла, растопила буржуйку. Спасибо тебе, печка, спасительница. Черная труба высовывалась в окно, в приоткрытую форточку. Пламя теплым воздухом, из открытой дверцы, целовало ее замерзшее лицо, заледеневшие руки. Мария прислонила ладони к черным стенкам буржуйки.
Грейся, грейся... Тепло, как хорошо и тепло...
Погрела руки. Накрошила в кастрюлю овощи. Вышла с кастрюлей во двор.
Пошла к водонапорной колонке. С силой нажала на рычаг. Ждала, пока струя воды не пробьет морозную корку.
Вода хлынула; наполнила кастрюлю.
Мария вернулась в дом. Поставила кастрюлю прямо на железный верх буржуйки. Открыла дверцу печки; глядела на горящие доски, на драгоценные яхонты мерцающих углей. Жар шел от буржуйки, разливался по спаленке.
Был еще не поздний вечер, но старики спали. Спала Лида на ванне в кладовке; слышно было – похрапывала. Старик Матвеев спал тихо, на кровати, подогнув под себя длинные, костлявые ноги. Старый конь устал. Сморился.
Они оба почти все время спали – чтобы не плакать. Не видеть мир, что под конец посмеялся над ними золотыми зубами огня.
5.
– Раздевайтесь, раздевайтесь! - Слова были любезны, а моложавое, кормленое дорогими кремами, длинное, как у лошади, лицо – равнодушно. - Вот сюда курточку повесьте! У вас сменной обуви нет? Вот тапочки... ваш размер?
На полу стояла шеренга роскошных, расшитых золотом и жемчугом, пухом и мехом, красивейших тапочек. Мария застеснялась и быстро всунула ноги в первые попавшиеся.
– Мария... как вас?..
– Васильевна.
– Мария Васильевна, проходите, пожалуйста! Вы ведь у нас в первый раз?
Да ведь она прекрасно знает, что в первый. Что ж спрашивает?
– Проходите, я вам покажу дом! Вот это у нас прихожая... Осторожно, чтобы вас фонтанчик не обрызгал...
Смешок вылетел из длиннозубого, лошадиного рта. Мать ее ученика была еще молода и очень некрасива.
Мария огляделась. У нее закружилась голова. Стены были отделаны цветным мрамором – кроваво-мясным, иззелена-змеиным. Рядом бил фонтан. Радужные струи с легким шумом падали в дрожащий золотой дрожью, будто живой, бессейн. На мраморном бордюре горела цветная подсветка. Марии казалось – она вошла в детскую сказку, в волшебный дворец.
За маленьким бассейном виделся огромный, плавательный. Изваянные животные, козлы и газели, весело скакали вдоль выложенных яркой мозаикой стен. Со стен на Марию глядели нимфы и нереиды, плескались синие дельфины, из волн вставала нагая баба, держала в руках жемчужное ожерелье.
Хозяйка глядела насмешливо, как Мария смотрит на мозаичную богиню.
– Вот здесь мы плаваем, - весело сказала тетя-лошадь. - Для здоровья. Тимочка такой слабенький мальчик. Ему нужны постоянные водные процедуры. Здесь, на первом этаже, у нас столовая... И каминная...
Мария заглядывала в огромную, как танцзал, столовую; дивилась на прозрачные, будто хрустальные, столы; на сиянье белоснежной посуды; заглядывала в уютную, увешанную медвежьими и волчьими шкурами каминную. Чуть не уронила китайскую, расписанную, наверное, тончайшей кисточкой, большую, как лодка, вазу.
Распятые звери, простите людям. Простите.
– Эпоха династии Тан... антикварная... - Хозяйка облизнулась, будто съела ложку варенья. - Пойдемте, поднимемся!
Было видно, как ей приятно показывать свой богатый дом нищей училке.
Мария послушно шла за хозяйкой по мраморной гладкой лестнице. Заскользила, чуть не упала. Ухватилась за мраморные перила, обожгла холодом руку.
По стенам, в нишах, везде висели картины. Живопись.
Красивые картины. У Марии от их красоты немного закружилась, как от водки, голова. Вот раковина с перламутровым, вывернутым чревом. Вот огромная синяя ваза с кучей цветов: лиловая морская волна ирисов, лед белой сирени, пожар пышных пионов. Пожар. Она на миг закрыла глаза.
– Вы разбираетесь в живописи? - Тете-лошади и не нужно было ответа. - Это самый наш модный художник. Каждая его работа стоит... ну-у, я не буду говорить вам, сколько это стоит!
Сколько же стоит тогда весь твой дом, подумала Мария.
Они поднялись на второй этаж. В текучем, как река, паласе утопали ноги.
– Вот здесь кабинет мужа... Вот здесь детская... Вот тут моя спальня... А это спальня мужа...
– У вас разные спальни? - грубо и глупо брякнула Мария.
– Мария Васильевна! - Выщипанные брови хозяйки поползли вверх, потом она вежливо, изящно рассмеялась. - У нас есть еще и третья спальня, и четвертая! А как же! Для нас, для гостей... У нас есть и гостевая комната! И кофейная! И еще – рабочий кабинет для Тимофеюшки! И еще – зимний сад, он на третьем этаже! И – домашний кинотеатр...
– Третий этаж я смотреть не буду, - сказала Мария.
– Вы устали? Голодны? Вы пообедаете со мной? - наигранно-весело сказала тетя-лошадь. - Тогда спустимся вниз. Кухня на первом этаже. Ах, я забыла показать вам еще баню! Сауну! И котельную!
В кухне тети-лошади можно было потеряться – так велика она была. Все сверкало тундровой белизной. Мрамор, керамика, эмаль, светильники – все било в глаза, чистотой и роскошью сияло. У плиты хлопотала хорошенькая, как с обложки глянцевого гадкого журнала, девочка в белом, обшитом кружевами фартуке. Девочка, отклячив изящный задик, ловко вытаскивала из духовки противень с маленькими, как птички, пирожками. Потом снова наклонилась – и засунула в духовку вертел с наколотой на него куриной тушкой.
– Налей нам вина! - крикнула хозяйка, никак не обращаясь к кухарке.
– Какого, Татьяна Павловна? - с готовностью обернулась девочка.
– Ты знаешь! Французского. Я аргентинские и чилийские красные вина не люблю, хоть они сейчас и в моде!
Темная бутылка в тонкой руке девочки летала, порхала над длинными стеклянными бокалами. Разлив вино, она так же ловко и быстро зажгла две свечи в странных, никогда Марией не виданных светильниках, и по кухне растекся тревожащий, сладкий запах.
Тетя-лошадь взяла бокал и, прищурясь, придирчиво рассмотрела вино на просвет.
Девочка без звука, бесшумно, расставила на стеклянном столе обеденные приборы. Подала супницу. Разлила дымящийся суп серебряным старинным ополовником. «Тоже антикварный...» - подумала Мария. Она страшилась взять в руки старинную серебряную ложку.
– Фамильное серебро? - спросила.
– Не-ет! - закинула в хохоте голову хозяйка. - Муж из Италии привез! С аукциона... Вы ешьте, ешьте, Мария Васильевна! Черепаховый, между прочим, супчик! Тортю, как раньше говорили!
– Чере...паховый? - Мария все-таки взяла ложку, осторожно, как скорпиона. - А, извините... хлеб вы к обеду не...
– Я не ем хлеба! - гордо вскинула голову тетя-лошадь. - Я – худею! В нашем доме все едят без хлеба! - Повернулась к кухарке. - Подай второе!
– Сразу? - подобострастно улыбаясь, чуть приседая, спросила девочка в фартучке.
– Да. И уйди!
Девочка вытерла руки о полотенце и мигом убежала.
Хозяйка подняла бокал.
– За успех моего Тимоши! - мечтательно сказала, закрыла глаза и отпила половину бокала. Мария тоже пригубила терпкое, чуть горьковатое вино.
«У кухарочки же есть имя», - подумала Мария, зачерпывая ложкой черепаховый суп.
Вкусно было необыкновенно. Голова закружилась еще сильнее.
Тетка права, она и правда голодна. Надо есть. Но не жадно. Не быстро. Так. Вот так. Еще медленнее. Еще...
Все равно ее тарелка уже опустела, когда хозяйка еще возилась с супом и странно, совсем не аристократически, а как-то по-свинячьи причавкивала над ним.
Перед ней стояла огромная серебряная тарелка со вторым блюдом. Мария бессмысленно поскребла ногтем металл драгоценной посудины.
– Да, да, серебро высшей пробы! - Хозяйка снова отпила вина, уже одна, без Марии. - Кушайте, пожалуйста! Свининка, фаршированная грибами! Немецкий рецепт! У меня муж в Германии...
Дверь открылась сама собой, и Мария вздрогнула.
Чап-чап, царап-царап – застучали по полу когти.
Мария опустила глаза и увидела: громадный черный пес, бульдог, в расшитом серебряными блямбами ошейнике, настороженно глядя перед собой выкаченными глазами и потряхивая слюнявыми брылами, идет к ним, к столу.
– Ах ты моя душенька! - закричала хозяйка умильно. - Ах ты мой сладенький! Чарли! Чарлушенька!
Чарли близко, очень близко подошел к женщинам за столом – и сел, и уставился на Марию. От избытка чувств раскрыл пасть и пустил слюну. Слюна свисала у пса с зубов длинными серебряными нитями. Он издал кряхтение: «Гха-а-а» - и вдруг положил тяжелую башку на колени Марии.
Мария сидела без движения. И без дыхания.
– Не бойтесь, - довольно сказала хозяйка, - он не укусит. Он вас признал! Чарлушенька, голубчик! Поди поешь.
Пес снял голову с колен Марии и, цокая когтями по гладкому, выложенному белой плиткой полу кухни, побрел к своим мискам.
Миски не стояли на полу. Они висели на черном штыре над полом – большие, тоже, кажется, серебряные. В мисках возвышались горы еды.
Горы мяса, рассмотрела Мария.
Настоящего, хорошего мяса. Вырезки. Не костей.
– Поешь, моя собаченька! - пела хозяйка.
Мария украдкой вытерла ладонями обслюнявленную псом юбку.
– А где Тимофей? - спросила она.
– Сейчас придет, - беспечно ответила тетя-лошадь. - Он на тренировке, в фитнес-центре, потом он у меня ездит верхом! - Ее глаза любовно заблестели. - Отец ему коня купил! Такой красавец конь! Загляденье. И уздечку, и седло, и всю сбрую! И даже – плетку! Что же вы не едите свининку? Грибочки, между прочим, не так себе... трюфели... Вы знаете, сколько стоит один такой грибочек?..
Мария поперхнулась. Закашлялась. Хозяйка выдернула из вазочки салфетку и брезгливо подала ей. Мария выкашлялась, утерла рот, отодвинула тарелку и сказала:
– Спасибо. Очень вкусно.
«То, что я не доела, Чарли отдадут». Мария повернулась и поглядела, как ест собака. Черные вислые яйца пса блестели, как черные лампы.
Мария все-таки дождалась мальчика, хотя тот появился через два часа после обеда. Хозяйка утомилась развлекать репетиторшу, оставила ее в кресле с глянцевым журналом, а сама удалилась в сауну: «Пойду попарюсь! Здоровье прежде всего!»
Но в баню – с собой – не пригласила...
Еще чего, будет она всякий сброд с собой – в роскошную баню – приглашать...
А мы – сброд для них?..
Ну да, как же. Конечно, сброд...
Но мы кое-что умеем и знаем, то, чего не умеют и не знают они, и они без нас – не могут...
Мальчик появился, и Мария поразилась его худобе, нежности, показной грубости, дрожащей беззащитности юности, взращенной в богатой теплице. «Тимофей! - выдохнул он, сдвинув каблуки, как суворовец. - А вы... Марья Васильевна?.. очень приятно». Богатый, а такой худенький, с жалостью подумала Мария.
Они вдвоем уселись за огромный, как плот, стол в его «рабочем кабинете». На столе сидели куколки, много игрушечных лохматых человечков: и девочки, и мальчики. Ребенок, он же еще ребенок, а его – в бассейн, в спортзал, на коня, носом в книжку, носом – в постель... Так же, носом в девочку, тоже богачечку, и выдадут замуж... тьфу, женят, конечно...
Ты из русских писателей кого читал, устало спросила Мария. Тимофей пожал плечами. Молчал.
Глядел на ее тяжелые, рабочие, с синими ветвями вен, большие руки, лежащие на мраморном, в пламенных, огневых узорах, гладком как зеркало столе.
Мария ждала, ждала терпеливо.
Она не так задала вопрос. Она поправилась.
В смысле – любишь кого, уточнила.
«Пушкина», - сказал мальчик тихо, как ей показалось, насмешливо.
Потом Мария много правильного говорила, а мальчик, вынув из ящика стола аккуратную тетрадочку, быстро писал.
Когда они уже заканчивали, в комнату вошла распаренная, краснолицая хозяйка. Вокруг ее головы был наверчено ярко-красным тюрбаном полотенце. От нее хорошо, пряно и свежо, пахло.
– Два часа уже работаете! - бодро бросила она.
«Сказала, будто плюнула», - подумала Мария.
Она встала, огладила на коленях юбку.
– Деньги вам сразу? - брезгливо и вместе покровительственно спросила хозяйка. Ее лошадиный рот дрогнул и обнажил в вежливой улыбке длинные зубы.
Мария покраснела. Кровь забилась у нее в висках.
– Сразу, если можно.
Хозяйка подошла к шкафу, небрежно выдвинула ящичек, не глядя, выхватила несколько купюр, так же не глядя протянула Марии.
И Мария взяла эти деньги, взяла послушно, покорно, как пес берет у хозяйки еду из пахнущих французским мылом рук.
Мялась в смущении. Не знала, куда положить.
Хозяйка, как на подопытного кролика, глядела на Марию, лошадино, нагловато улыбалась.
– У меня сумочка в прихожей осталась, - сжимая деньги в кулаке, с красными как помидорины щеками, сказала Мария.
Когда они уже топтались в прихожей, и Мария надевала куртку, и журчал за спиной фонтан, роняя длинные струи в бассейн, Мария неожиданно для себя сказала хозяйке:
– Вот у вас картины... Знаете, я хотела бы... У меня есть художник один знакомый. Очень хороший художник. Просто превосходный. - И опять краска залила ей щеки: она слишком сладко, приторно хвалила Федора. - У него есть одна картина, так она вам очень подойдет. Вашему дому.
– Что за художник? - спросила тетя-лошадь так, будто говорила: «Знаем, знаем, какие у тебя, нищенки, могут быть знакомые художники». - Известный? У него есть выставки, каталоги? У кого он в коллекциях?
– И выставки есть. И каталоги есть. - «Только денег нет». Она вскинула выше голову. - У него одна работа даже... в коллекции королевы английской.
– Хм! - сказала тетя-лошадь.
– Можно, он принесет вам картину, покажет?
– Что за картина? - Хозяйка склонила голову набок, как птица, и полотенечный тюрбан мягко свалился у нее с головы; она успела поймать сырое полотенце, набросила себе на плечи. Мария глядела на ее жиденькие, мокрые, веревочные волосенки. - Может, я лучше подъеду к нему в мастерскую? Где у него мастерская?
Мария чуть не зажмурилась от ужаса, представив пещерный подвал Федора.
– Нет-нет, он сам привезет, - выдохнула она торопливо, готовно. - Он... ему так удобнее.
– А, ну да, на машине, да...
«Пешком через весь город попрет». Мария постаралась красиво улыбнуться.
– Да.
– А что изображено? А называется как?
– «Песочные часы». Три женщины... три женских торса. На фоне пустыни... золотого песка... Женщины – сами – как песочные часы... Время в них течет... И песок. Женщины нагие, смуглые, груди вперед, талии тонкие, бедра широкие...
– Очень эротично, - прищурясь, - процедила хозяйка. - Пусть привозит. Оценим. И, может, купим. Какой у вашего мастера размах цен?
– Что, что? - переспросила Мария.
Хозяйка поморщилась.
– Это как вы сами решите... как договоритесь, - поправилась она.
Где-то далеко, в комнатах, весело взлаивал слюнявый бульдог Чарли.
6.
– Федя, Фединька!..
– Что ты, что ты, Маруська моя... И кулаком стучала в открытую дверь...
– Фединька, вот адрес, вот бумажка...
– Да что ты, душа моя, как заполошная... Куда бежишь?.. И не пройдешь?..
– Фединька, срочно по этому адресу иди, картину бери и иди...
– Да какую картину, что ты, Машулька, спятила?.. ух, безумица моя...
Целовались жадно, опять стоя, в темноте, опять как ночью на вокзале, будто на поезд опаздывая.
И правда: время уходило, утекало, убегало, как поезд.
– Неси «Песочные часы»... Там баба одна, ух какая богатая... Муженек у нее – вор в законе, что ли, такие апартаменты, в центре города, на Славянской... Прямо сейчас иди!.. Картину заворачивай в бумагу, в тряпку какую-нибудь – чтобы снегом не побило, не промокла – и иди... Ступай, говорят тебе!..
Пили друг друга, как воду холодную, вкусную, в пустыне.
Задыхались.
– Сейчас, сейчас... Иду, иду...
Федор, прежде чем войти в огромный, роскошный, богатый дом, выкурил перед подъездом две сигареты. Бросал окурки под ноги, в пухлый, нападавший за вечер снег, давил подошвой старого ботинка. Да-а, ботиночки... Да-а, художничек... Не светский лев, нет. А друзья твои – все светские львы, что ли? Да таких, как ты...
Не додумал. Схватил золоченую ручку дверную, зло, с силой рванул на себя.
Хозяйка обсмотрела его мгновенно, все сразу поняла – и то, как дрожащими руками разворачивал холст, согнувшись над ним, как над больным ребенком, выпрастывая из старой грязной тряпки; и то, какие башмаки тертые, худые; и то, что зубов во рту раз, два и обчелся, будто цынгой на севере болел; но когда он освободил полотно от тряпок, она не сдержалась, втянула воздух: «О-о!»
Свет с холста ударил в них обоих, как если бы от входа в пещеру откатили камень, и солнце брызнуло в чахлую тьму.
– Сколько вы за нее хотите?
Хозяйка уже знала, что художник ответит.
Федор переступил с ноги на ногу. Еще раз переступил.
– Да, это... Сколько вы дадите...
Хозяйка усмехнулась.
– Хорошо. Подождите тут.
Федор стоял в прихожей, вцепившись в подрамник. Хозяйка ушла. Он остался один и завертел головой, рассматривая фонтан, бассейн, живопись на стенах, роскошные, алмазно играющие люстры на потолке.
– О-е-о-о-ой, - тихо бормотнул себе под нос, - ни хрена себе домулька...
У него заломило скулы от чужой роскоши. От созерцания иной жизни, которой он не будет жить никогда.
Захотелось скорее убежать отсюда. И больше никогда не приходить.
Вошла хозяйка. Несла в пальцах конверт. Брезгливо, как дохлого паука.
– Ваш гонорар, - сказала тягуче, в нос, манерно.
Федор взял – и чуть было не поклонился.
– Спасибо, - сказал. - Пусть моя работа тут...
И оборвал, повернулся и к холсту, и к хозяйке спиной, и вышел, в смятении забыв попрощаться, сгорая то ли от стыда, то ли от радости, то ли от чего другого.
На улице валил снег. Федор, закрывая огонь спички рукавом и ладонью, закурил с облегчением. Долго, жадно втягивал, всасывал дым. Дым как снег, подумал, все курится и курится, все идет и идет. А когда-то сигарета докурится. И другой – не раскурю.
Он сунул руку в карман. Вытащил конверт.
И опять сунул в карман. Ему не хотелось глядеть, сколько ему - сунули. Сколько он на самом деле стоит.
А когда уже прошел мимо старой ели и подходил к дому – понял сердцем, что Мария здесь, что не один он сейчас будет; и быстро скатился вниз по лестнице, и толкнул дверь, и да, да, она была уже здесь – и топила печь, дрова в печную глотку накладывала, кормила ее.
Мария подняла голову.
«Разрумянилась, красавица...»
– Машка! Машка...
Он видел, как она улыбается. Он так любил эту ее счастливую улыбку.
– Машка, купили! Купили...
В подвале была темень, только огонь из распахнутой печи бегал по стенам, играл на смеющихся лицах.
– Правда?! Ну да, так я и знала!
Вскочила. Обняла.
Опять к печи, к дровам бросилась. Кочергой ворошила. Искры сыпались, золотые, крупные, как зерна.
Федор повел головой, глазами. На столе уже бутылка стояла, селедочка ровненько порезана была, и с лучком уже, с маслицем.
– Уже успела... прохиндейка!..
Склонился, исцеловал ее наклоненный к огню, горячий затылок.
– Тепло?.. Хорошо натопила?.. Сколько тебе богачка отвалила?..
Она смеялась, и глаза ее смеялись.
И внезапно сделалась грустной, молчаливой.
Он знал, о чем она сейчас подумала. О том, что – мало, жалко, плохо... что – насмеялись...
Он вытащил конверт из кармана. Размахнулся и бросил в печку.
И Мария поймала конверт на излете, около огненной, плюющей искрами пасти.
– С ума сошел, дурачок, что творишь...
Развернула. Вытащила деньги.
Они оба глядели на эти деньги. На то, во что превратилась его работа. Его жизнь.
– Негусто, - Мария сглотнула слюну. - У-у-у-у...
На ее ладонях лежали жалкие деньги. Маленькие деньги.
На них можно было купить... ну что, например, купить? Несколько килограммов винограда? Мешок сахара сюда, в подвал, на зиму? Чтобы чай пить без забот? Да, чая много тоже можно купить... Хорошего – пачек двадцать, может...
У нее часто, гулко застучало в висках.
– Да она просто... посмеялась над тобой...
Он сел на корточки около нее, сидящей на крошечном табурете у печки, и нашел губами ее сухие, тревожные, обиженные губы.
– Плевать. А мы – посмеемся над ней. Вот прямо сейчас и посмеемся! - Он поглядел на лаково, ртутно блестевшую, узкогорлую бутылку на захламленном столе. - А селедочка-то уже смеется... Ты – купила, эх, а я ничего не купил... на свой гонорар, ха-а-а-а-а-а... идиот я... ну, валенок...
Огонь дышал в них из зева печи, будто выдыхал: ха! ха!
Огонь тоже смеялся. С ними. Над ними.
Мария взяла лицо Федора в руки, как большую раковину.
И глядела в лицо, в глаза, как внутрь раковины: искала и видела драгоценность, светящуюся жемчужину.
– Везде деньги, - медленно истекали из нее слова. - Везде деньги... и обман. А мы...
Он взял в руку, в ладонь, как круглый перевернутый бокал, ее теплое колено.
– А мы, - перебил он ее, - не можем их заработать столько, чтобы – жить. А только – столько, чтобы – выжить. Мы же только выживаем, Машенька. Марусенок мой... Тепло как, жарко уже... Вспотеем... Два суслика...
Он поцеловал ее глаза – один, другой глаз.
Потом поцеловал ложбинку, впадину между грудями, куда не доходила хрустальная низка.
– Выпьем? - весело спросила Мария, и глаза ее весело, насквозь, как два дареных хрусталя, просвечивал бешеный огонь.
ИЗ КАТАЛОГА Ф. Д. МИХАЙЛОВА:
«Картина мастера «Медвежий сон» заставляет вспомнить, с одной стороны, утонченные лирические пейзажи Камиля Коро, с другой – призрачные ретро-видения Борисова-Мусатова.
Тонкоствольные деревья тянутся к льющемся сверху свету, нежно, податливо изгибаются, как стройные девичьи тела. Ветви-руки сплетаются, вытягиваются, раскидываются, пытаясь обнять ускользающее, невидимое Время. За деревьями плывут и тают нереальные холмы, похожие на очертания женских грудей, животов, плавно изогнутых бедер; это холмы-призраки, сама женская, первозданная плоть матери-Земли, на глазах становящаяся чистым, беспримесным духом. Вот это слияние плотского и духовного и удивляет в творчестве художника. В век торжества материи и победы жадного прагматизма над бескорыстной духовностью Михайлов имел мужество смотреть внутрь себя и изображать на холстах Мир Невидимый».
ИНТЕРМЕДИЯ
ГЛЯНЦЕВАЯ КАНЦОНА. БРОШКА НА КОШЕЧКУ
- Ну, фу! Неужели ты хочешь взять это говно! Я такое говно ни за что не взяла бы!
- Дорогая! Ты это ты, а я это я! Это совсем не говно!
- Ну-у-у, дорогая! Я тебе говорю – это говно, настоящее говно! Говнее не бывает!
Две очень красивых, очень богатых и очень знаменитых девушки стояли в очень модном бутике и покупали себе наряды.
На их голых локотках болтались сумочки, в сумочках лежала всякая ерунда, а еще – пластиковые карты. На картах лежали деньги. Ну, в том смысле, что деньги лежали в банке. Но на картах обозначалось, сколько денег в банке лежит.
Если бы вы поглядели на содержимое карты, вы бы обалдели от количества нулей в цифре, обозначающей деньги.
Или не обалдели бы, а выругались бы матом.
Ну и толку что в вашей ругани бессильной?
Откуда, откуда у красивых девчонок, просто – жительниц нашей страны, вот такие вот деньги? Ну откуда?! Никто не знает. Значит, девчонки-то не простые.
А какие?
А золотые.
- Эй!
Которая была белобрысая, с золотыми волосами, скрюченным пальцем подозвала продавщицу.
Продавщица подбежала услужливо, живенько: шутка ли, в их бутике сами эти! Ну, эти! Знаменитые!
- Слушаю вас!
Угодливо изогнула спину.
И как это человечек может так ловко, изящно прогибаться? Где там у него в спине хрящ? Позвонок лизоблюдства?
Еще и присела, полуприсела как-то, коленочки подогнула.
И правда, эта, золотая, на три головы выше ее была.
- Я беру это, хоть это и говно. – Золотая кинула на прилавок из-за шторки раздевалки стринги с вплетенными в них золотыми нитями. – Мне золотая прошивка нравится!
- Ну чистое говно, - презрительно сказала ее черненькая, коротко стриженная спутница.
- Мне нужно еще много чего, - сказала золотая.
- Все к вашим услугам! – сильнее изогнулась продавщица.
- Два, нет, лучше три хороших купальничка, лучше от Готье. Я скоро лечу на Бали, немного отдохнуть… покупаться!..
- От Готье у нас, наверное, нет, - продавщица покраснела, - это ведь дизайнер Мадонны…
- На хуй Мадонну, - сморщив нос, сказала золотая. – Потом такое короткое платьишко, металлическое, ну, знаете, из металлических кругляшек?.. это сейчас просто супер…
- Металлическое? – У продавщицы медленно заливалась краской голая шея.
- Ну да, да! Ты что, не в курсе! От Пако Рабанна! Старичок снова в фаворе. Добаловался железяками! Футуризм, йес! – Золотая выбросила вверх кулак.
Продавщица переварила это надменное «ты».
- У нас от Рабанна только вот… блузоны…
- Потом еще шокинг какой-нибудь! Ну, там от Нейл Барретт что-нибудь…
Продавщица стала уже густо-малиновой.
- От Нейл… Барретт?..
- У тебя кто хозяйка? – спросила золотая и взяла рукой продавщицу за подбородок. – Говори живо!
- Ольга… - Продавщица сглотнула. – Игнатьева…
- А, Оля Игнатьева! Вот пусть Оля тебя и выгонит отсюда с треском! Мне шокинг нужен обязательно! Что-нибудь из ряда вон! Все равно что! Готика! Гранж! Минимализм! Топлесс, но не для пляжа – для вечера! Юбка сзади длинная, спереди мини, грудь голая! Самый визг!
Продавщица пятилась.
Золотая оттопыривала губу.
Черная хохотала.
- Сейчас, - сказала продавщица беззвучно, заученно улыбаясь, - подыщем…
Порылась в куче дорогих тряпок. Вытащила длинную, черную как ночь тряпку.
- Вот… То, что вы хотели… Для – вечера…
Золотая переодевалась, не задергивая шторку раздевалки. Черная спокойно, с улыбкой смотрела. Закурила.
Продавщица кусала губы. Не смела сказать: у нас не курят.
Черная стряхивала пепел прямо на мраморный пол бутика.
Золотая, голая, изгибалась перед зеркалом, влезая в юбку.
Все было так, как она и хотела. Сзади длинная, хвостом пол мела; спереди – еле передок прикрывала.
А грудь? Что грудь? Грудь была, как и заказано было, топлесс.
То бишь – без всего.
- Слушай, ты в этом какая-то… древняя, - сказала черная, отводя руку с дымящей сигаретой вбок.
Золотая вышла из раздевалки.
Посетители бутика не сводили с нее глаз.
Продавщица тоже во все глаза глядела. Молчала.
- Древняя, это в каком смысле? Что, старушка уже?
Золотая подмигнула черной.
- Да нет, мать, ну что ты. Ну, как богиня.
- Я – богиня! Да!
Золотая вскинула патлатую, намазанную гелем голову. Прошлась по бутику взад-вперед. Все замерли. Глядели на ее голую грудь. Белые, как сметана, твердые груди стояли холмами, соски остро вздымались. Кончики грудей были выкрашены золотой краской.
- Отлично, - сказала черная, досасывая сигарету. Затушила окурок о стекло витрины.
- Отлично? Сейчас проверим, - сказала золотая.
И рванула на себя дверь бутика.
Черная и продавщица ничего не успели ни сказать, ни подумать.
Золотая уже вышла на улицу в вечернем костюме топлесс от Нейл Барретт.
Такси засигналили. Машины загудели. Прохожие останавливались. Пацаны поднимали вверх большие пальцы. Тетки с сумками плевались.
К золотой, отдавая честь, подошел милиционер.
- Извините, - сказал милиционер, уставившись на ее позолоченную грудь. – Извините! Это не киносъемки?
- Не киносъемки!
Золотая откровенно хохотала.
- У нас нельзя, - растерянно сказал милиционер, - вы не иностранка?
- Из перерусских русская! – крикнула золотая. – И это моя страна! Что хочу, то и делаю!
Она протянула руку и потеребила кончик милицейской дубинки, торчащей из-под руки милиционера. Придвинула к нему нагло, близко торчащую грудь. Медленно облизнула губы. Язык описал похабный круг. Золотые соски уперлись в сукно милицейской формы.
Милиционер отодвинулся.
Потом опять придвинулся.
- Ну что вы, - сказал невнятно. – Что… вы…
Потом резко отпрянул – быстро выхватил свисток – и засвистеть не успел.
Золотая одним незаметным движеньем ловко выбила у него из пальцев свисток.
И так же стояла; грудь выпятила; и так же нагло, зазывно глядела.
Свисток валялся далеко, на мостовой.
- Ходите тут, уже обнаглели, - зло сказал милиционер, красный весь, тяжело дыша, - блядюги… Мало вам стоянок… Мало из-за вас аварий…
Цапнул золотую за голое плечо. Заорал:
- Где тут твой притон, тварь?! Говори!
- За оскорбление ответишь, - спокойно, весело сказала золотая, не стряхивая цепкую руку милиционера со своего плеча.
Машины гудели.
Черная вышла из бутика, стояла в двери, опять курила. Искренне веселилась.
Милиционер и золотая смотрели друг на друга, как два зверя перед схваткой.
- Я?! Отвечу?! Это ты ответишь! Где притон?!
Он выхватил из кобуры револьвер.
Золотая плюнула натурально, слюной, на револьвер в руке мента.
Слюна поползла серой жемчужиной по черной стали ствола.
- Не трудись. Ты что, меня не знаешь?
Милиционер стоял со вскинутым револьвером, белел, краснел. Его лицо ходило волнами.
- Тебя, тварь?! Да тут тебя все…
Узнал. Побледнел.
Револьвер клюнул железным носом вниз.
- Ч-ч-ч-черт… Да ты же… Да вы…
Золотая нежно, соблазнительно вынула револьвер у него из руки, и рука разжалась, выпуская железную птицу.
И она закинула голую руку ему за шею.
Черная, прищурившись, покуривая, смотрела, как золотая и милиционер целовались взасос на краю тротуара, почти на мостовой.
Машины сигналили без перерыва.
Золотая выпустила добычу из когтей, и слегка оттолкнула от себя.
Парень стоял ни жив ни мертв.
Золотая протянула ему револьвер.
Он взял его, как под гипнозом.
- А теперь ты мне скажешь свое имя и адрес управления, где ты служишь, - тихо и нежно, сладко сказала золотая. – И я засужу тебя. И, если ты не сядешь в тюрягу, дрянь, ты заплатишь мне компенсацию за моральный ущерб, понял? На миллиончик-другой я тебя нагрею, понял?!
- Понял, - потрясенно выдавил милиционер.
Машины гудели.
Останавливались рядом, у бордюра.
Из одной машины, опустив стекло, высунулся водитель, восхищенно оглядел золотую, выкрикнул:
- Эй, вы! Офигенно смотритесь! Парочка! Я снял вас! На камеру!
Золотая оглянулась через голое белое плечо и крикнула водиле:
- Сотри снимки сейчас же! Номер машины запомню! Мало не покажется!
Водила узнал золотую. Забормотал быстро:
- Эх ты, ну да, конечно, щас!.. я щас, мигом… не беспокойтесь…
Назвал золотую по имени-отчеству – его знала вся страна.
- Вот видишь, народ меня знает. Мой народ! – крикнула золотая прямо в лицо менту, и меж жемчужных зубов пробрызнула слюна. – А ты говоришь, падла, - блядюга!
Повернулась. Пошла. Под аккомпанемент машинных резких гудков.
Черная захлопала в ладоши.
- Ловко ты его.
- Моя милиция меня бережет, - сказала золотая.
Продавщица приседала уже откровенно, будто в туалете над биде.
- Купальнички, для Бали, для океана, смотреть будете? От Анны Молинари, миленькие такие, по тридцать тысяч евро купальничек, совсем недорогие, - радостно, бодро сказала, как в детской радиопередаче.
- Буду, - сказала золотая. – А у тебя есть брошечки хорошенькие? Дешевенькие? Евро зы тыщу приблизительно. Мне надо на кошечку.
- Брошки?.. Для кошки?.. Вообще-то брошки есть… Но не для кошек… А для стильных дам, вроде вас…
- Дура ты, - сказала золотая и засмеялась. – На кошечку. На мою. Вот сюда.
И ткнула себя в низ живота.
Ну, вы поняли, куда.
Чуть повыше подола короткой спереди, длинной сзади, черной вечерней юбки.
ЧЕРНАЯ БАЛЛАДА. ГРИБЫ
У матери моей был отпуск, ей захотелось уехать из города, чтобы не видеть свой участок, не видеть, хотя бы пару недель, нашей нищей хаты и своей дворницкой метлы в кладовке. Мать оставила мне немного денег, сказала: экономь, - и поехала, с подругой, куда-то в Подмосковье, хрен его знает.
Я остался один.
Я долго не мог быть один. Никогда. Так всегда было.
Один побуду – в ящик попялюсь – чаю попью бесконечного целый день – и все, и тоска. Хоть вешайся.
Мне общество нужно. Всегда было нужно.
А тут – вот чудо привалило. Степан. И его ребята.
И революция.
Наша революция.
Я счастлив был, что Степан появился.
Когда я узнал, на сколько он меня старше, я даже испугался. А я-то его на «ты»! Да еще матерками! А он – вон он какой. Матерый волчище. Волчара.
Вождь, в натуре.
Вождей не так много в мире.
У всех революций всегда были вожди.
Нас, щенят, и должен волк матерый, вожак, за собой вести.
Иначе мы со следа собьемся; заплутаем. А то и с голоду помрем.
А нам, для того, чтобы победить, надо быть умными, здоровыми и злыми. И след не терять. Никогда.
Я остался один, но я уже был не один.
Уже со мной был Красный Зубр. Уже был медленный Паук в неснимаемых черных очках, умный очень. Уже в помощники мне Степан отрядил презабавного парня, хромого на одну ногу, он с тросточкой ко мне приходил: назвался Кузя.
Мы что-то делали уже, мелкое, не крупное, да, но для революции полезное.
И над нами – далеко – в столичных небесах – пес знает где – висел, маячил, сиял – далекий и великий Еретик.
Еретик – это был Еретик.
Он восстал против всего святого. И против всего дерьма.
Он писал книги. Он кричал на наших митингах. Он снимал фильмы. Может быть, это были плохие книги, нелепые речи и говенные фильмы. Но для нас они были самыми лучшими. Потому что мы понимали, знали: плохая, но правдивая правда лучше и чище самой великолепной, самой жемчужной лжи.
И ересь – да, ересь, я знал это, она была живее всякой святой мертвечины.
Потому что пока живой живет, он хочет живого.
Он не хочет плыть в Мертвом море.
Да в нем далеко и не уплывешь. Скоро сдохнешь.
Мать уехала; я был один; сутки болтался один.
А на второй день заявился хромой Кузя с тросточкой. И принес бутылку водки.
Мы сидели и хорошо пили, я закусона набрал, когда позвонил Красный Зубр.
– Приходи, Зубр, - сказал я с набитым ртом в трубу, - затарься только.
Зубр затарился на славу.
Две бутылки «Золотой Хохломы». И батон копченой колбасы.
– Ты наследство получил, Зубрила, а? - спросил я.
– Подработал на хлебозаводе, - нехотя сознался Зубр.
– Пауку позвони? - сказал я.
Зубр позвонил.
Паук подгреб, молодец.
Мы замечательно загудели.
Мы гудели долго, три дня из хаты не вылезали. Пили за революцию. За победу. Все прокурили. Сигаретами одеяла и матрацы прожгли. Хорошо, что хату не подпалили. А вполне могли бы.
Ночью Паук растолкал меня. Я лежал весь в клубах синего противного дыма. Горело одеяло, и еще тлела обивка старого дивана. Я, сонный, с чугунной башкой, скатился с дивана, больно ударился об пол локтями и задом. Паук спал на полу, на матрацах. Они, кажется, тоже горели. Зубр встал, он вообще на полу спал, в одежде, прямо в берцах, без всякой постели, как герой в полях, стал страшно ругаться и тушить огонь. Набрал полный чайник воды и лил на диван, на матрац, на пол, мне на голову, Пауку за шиворот. Мы орали. Зубр выкинул в форточку все банки с окурками.
– Мать тебя прибьет, когда приедет, - высвистел сквозь зубы Зубр.
Кузя спал как убитый.
Как сурок.
Он спал как убитый сурок.
Мы отоспались и гудели еще два дня.
Потом мои друзья по партии ушли.
А потом я обнаружил, что денег, которые оставила мне мать, больше нет.
Ни копейки.
«Ну что же, - подумал я весело и растерянно, - что же, что же... Поеду собирать грибы, что ли».
Стояла ранняя, ясная осень, и уже серебрились утренние холода.
Я нашел в кладовке, средь разного прекрасного старого мусора, корзинку, слегка подлатал ее дырявое дно, отправился на вокзал, сел на электричку, идущую на север, в леса, и поехал. На контролеров не нарвался.
Вылез на станции Линда. Деревенька рядом со станцией. Грязная дорога, вся в кочках, в лес ведет. Я по ней пошел, корзинку к боку прижимая.
Шел-шел, шел-шел... вот он и лес.
А если здесь грибов ни хрена нет?!
«Папанинцы на льдине вроде ремни варили, ну, я листьев наберу и зеленые щи сварю, - думал я сумасшедше. - А потом еще чего-нибудь наберу. А потом еще...»
Я остановился. Прямо передо мной, под ногами, шоколадно блестели какие-то кругляши. Я наклонился.
Это были шляпки грибов.
Конец света! Их тут была тьма!
Я проглотил слюну. Я представил себе огромную сковороду жареных грибов. Остатки масла подсолнечного у меня были, на дне бутылки. Потом представил кастрюлю, доверху полную грибным супом. С ломтиками картошечки. С листом лавровым и шариками черного перца. Даже запах ноздри защекотал.
– Ах вы мои ми-и-и-илые...
Я присел на корточки, вынул из кармана нож, большим пальцем вывернул лезвие и стал тихо, осторожно, приказывая себе не торопиться, срезать грибы.
Шут их знает, как они назывались!
Мне это было по херу.
Грибы, и все.
Я втягивал в себя слюну, радовался и старательно, ласково срезал им головы.
И вдруг я услышал – сбоку от грибной щедрой дорожки – странный стон. Такой длинный, тяжкий стон. Но не взрослый. А вроде детский.
Будто ребенок там лежал, в кустах, и тихо стонал, умирая.
Я застыл с ножом в руке.
А если там, рядом с ребенком, те, кто угрохал его, подумал я?
И пот облил мне спину.
Прислушался. Ни хруста ветки. Ни стона. Тишина.
Я долго слушал тишину. Потом отважился.
Тихо, вдумчиво ступая по палым, пахучим листьям, пошел к кустам.
И только подошел – опять раздался слабый стон.
Я, сжимая в пальцах грибной нож, наклонился и раздвинул сирые, полуголые кусты.
В кустах, на земле, в грязи, лежал, как червячок, человек.
Я обежал его всего глазами. Какое там мужик! Пацан. Мальчонка. Белобрысый. Волосы белые на затылке, надо лбом вверх торчат, будто нарочно ирокез сделал.
Перед кем ирокезом – в лесу – козырять? Перед белками?
Я подергал его за этот белый ирокез.
– Э-э-э-эй, - протянул я, - ты как? Ты как тут...
Пацан застонал громче. Перевернулся с бока на спину.
Раскрыл навстречу мне, снизу вверх, глаза.
И я увидел, что он зажимает рукой себе бок. А по пальцам липкое, красное ползет. На землю. На гнилые листья.
На грибы, что – рядом с ним, под ним, раздавленные им.
– Ну ты как же... Ну ты что...
Я сел на корточки. Сунул нож в карман. Мысли ворохались в голове тяжелые, плохие, но быстрые.
Глаза у пацана были тоже белые, как волосы.
Думать дальше было некогда. Я подхватил его под колени и под мышки, поднял и понес.
Пронес, обдираясь, сквозь кусты, сквозь бурелом, к тропе.
– Мать твою, - громко сказал над его белой головой, - а жрать-то нам будет в натуре нечего. Грибы! Погодь, друг... полежи чуток...
Я положил Белого на землю, и он снова тихо простонал. Выстонал какое-то слово. Вроде: оставь меня.
Я вернулся за корзиной. Ничего уже не думая, вытащил из кармана джинсов никчемную старую резинку, вот для чего она, оказывается, тут лежала, - привязал резинку к корзине, сладил петлю, всунул туда голову, корзинку за спину перекинул. Как рюкзак.
Вернулся к Белому. У него глаза были широко раскрыты, и осмысленная боль плескалась в них.
– Я умру, да? - спросил он членораздельно, но очень тихо, я еле услышал.
– Кто тебя? - в ответ спросил я.
– Менты, - прошелестел он.
– За что?
Я взял его на руки, как ребенка.
– Они нас ненавидят.
Корзинка била меня по спине.
– Кого?
Листья шуршали вокруг нас. Лес пах вкусной лиственной гнильцой, калиной, грибами, призрачной хвоей.
– Нас. Новую революцию. А-а-а!
Он крикнул от боли. Кровь из его пробитого ножом бока лилась мне на бок, на рубаху, на куртку.
– Значит, ты свой, - сказал я и притиснул Белого сильнее к себе. - Ты наш, пацан. Тебя как звать? А?
– Белый, - прошептал Белый.
– Я так и понял, - сказал я.
Мы доехали в город на последней электричке. Пока шли по лесу, стемнело. Контролеры пошли – я как-то ловко отбоярился. Сказал: вот брата везу в больницу, срочно, аппендицит, билет не успели купить на станции. Контролерша промолчала, устало махнула рукой. Ей было видно, что все правда.
В городе я вызвал «скорую», от соседей, с городского телефона, с сотового у меня не получилось. Врач приехал. Рану осмотрел.
– Как? В больницу везем? - бодренько спросил.
Молодой врач был, зеленый, прямо как Белый, пацан.
Мы все трое были пацаны.
Только врач-то был врач. А кто такие были мы?
– Все серьезно? - спросил я.
– В рубашке парнишка родился, - врач кивнул на Белого, набирая в шприц жидкость из ампулы, - натурально в рубашке. Нож по ребрам скользнул, ничего из внутренних органов не задел. А мог бы. Крови, конечно, потерял. Ну как? Едем?
Я мялся. Белый подал слабый голос:
– Нет. В больницу я не поеду.
– А что так? Страшно у нас, что ли? - Врач-пацан уже вводил лекарство Белому в тощую, маленькую, как орех, ягодицу. - Не залечим, а подлечим. Он кто вам?
– Брат, - сказал я.
– Ну, едем, давайте, ребята! Мне некогда. Паспорт с собой?
– Я паспорт в лесу потерял, - выдохнул Белый и закатил глаза.
Лекарство подействовало.
Он уснул мгновенно.
Когда врач уехал, я сварил себе и Белому грибной суп.
Это был вкуснейший грибной суп в моей жизни. Я накрошил туда все, что только нашел дома, наскреб по сусекам: лучку и картошечки, их только две оставалось, и остатки лапши бросил из пакета; и бросил перчик черный, как хотел, и лавровый лист, и хмели-сунели; и подлил, для кайфа, подсолнечного масла, вылил все, до капли, из бутылки; и еще нашел в шкафу, в целлофане, старый рис – и тоже его в кастрюлю вывалил. А грибы вымыл чисто, чтобы червяки из них повылезли, но нет, не было в них червей, они все были чистенькие, светленькие, как мой найденыш, как Белый. И порезал на дощечке. И все – в кастрюлю огромную – завалил.
И долго, долго варил, чтобы все проварилось.
А Белый лежал в моей спальне, весь перевязанный, как солдат на войне.
Нет, ну все верно, это и была война.
Она началась, эта война, и она шла, и она шла так: у взрослых – с молодыми, у молодых – с государством, у власти – с безвластными.
Но мы были не грибы, что запросто сварить в котле, в кастрюле.
Еще не сделали такой кастрюли, чтобы нас сварить.
И я знал это. И Белый знал это.
И все мы это знали.
– Скоро грибочки-то? - спросил Белый легким, как осенняя безумная бабочка, голосом. - Я это... с удовольствием поел бы...
– Скоро, - сказал я.
И в носу у меня защипало, как от лука.
А потом мы вместе ели грибной суп.
Белый приподнимался на локте и ел. Другая его рука лежала на белом бинте поверх раны.
Я ел и смотрел на него.
Мы ели вместе. Это как будто – молились вместе.
Или – стреляли вместе.
Или – умирали вместе.
Оказывается, жизнь – это когда не по отдельности, а вместе.
Революцию тоже делают все вместе. Один никто не сможет сделать революцию.
– Ты Еретика читал? - спросил я, прожевывая грибы.
– Наизусть знаю.
И у него был набит грибами рот.
Прожевав грибы и громко хлебнув из ложки супа, он вдруг спросил напуганно:
– А это хорошие грибы, а? А мы с них – не того, а?
И я засмеялся и крикнул:
– Нет! Жить-то хочется, да!
– Вот победим... - пробормотал Белый и зачерпнул ложкой из тарелки гущи.
– Вот победим – я сам твоих ментов найду и порежу! Как грибам, им головы на хрен срежу! Ешь!
Из темно-синего квадрата окна на нас обоих смотрела осень. Одинокая осень. Она была одна, и теряла все свои грибы, и все ягоды, и все золотые листья.