Решаем вместе
Хочется, чтобы библиотека стала лучше?
Сообщите, какие нужны изменения и получите ответ о решении
|
Годы жизни: 1900 - 1971.
Русский советский поэт. Герой Социалистического Труда. Лауреат Ленинской и Сталинской премии второй степени.
"Всякая эпоха знает дураков".
"У меня работа — трудный труд,
Я беру слова из груды груд,
Многие кидаю и топчу,
Потому что знать их не хочу!"
"Мы на земле большое счастье ищем,
И, принимая дольную красу,
Я не хочу, друзья, остаться нищим
И лирики немножко запасу".
А. Прокофьев
Вот ещё один творец поэтического слова, оставшийся в памяти людей автором лишь одного произведения. Да и то, не все помнят автора, хотя песня «Товарищ» знакома почти всем, а фраза «Мы хлеба горбушку – и ту пополам!» вошла в число крылатых.
В мае 1970 года песня, исполненная Аидой Ведищевой, победила на Всесоюзном конкурсе молодых композиторов. «Потом эта песня облетела весь Советский Союз и стала гимном молодёжи», – говорила Ведищева.
Один-единственный текст подчас может дать представление и об авторе, и о его творчестве.
Я песней, как ветром, наполню страну
О том, как товарищ пошел на войну.
«Пошёл на войну»… Александр Прокофьев прошёл несколько войн. В молодости был участником гражданской войны, в зрелые годы побывал на фронтах Финской кампании и Великой Отечественной войны.
Луна, словно репа, а звезды – фасоль!..
Спасибо, мамаша, за хлеб и за соль!
Пожалуй, в наше время уже трудно представить, чтобы кто-то спел нечто подобное. Слишком много неблагозвучных слов, которые сейчас трудно представить в молодёжной (напомню!) песне: «репа», «фасоль», та же «горбушка»… Вот Луну, звёзды и другие астрономические тела популярные исполнители до сих пор любят.
А творчество Прокофьева уходит корнями в народную поэзию, и не случайно. Родился поэт в деревне на берегу Ладожского озера, родителями Саши были бедняки: мать – крестьянка, отец – рыбак и землепашец. "Ладога! – говорил поэт в автобиографии. – Я навеки полюбил свое родное море с его низкими туманами, с его ветрами – шелонником, меженцем, зимняком, с его безбрежным, то суровым, то ласковым, простором. Я навеки полюбил леса и перелески Приладожья, простой быт моих родичей и односельчан, небогатую северную русскую природу, рыбацкие деревни и села, где "с печки рукой достанешь до воды".
Писал Прокофьев не только о природе родного края, но и о войнах, на которых побывал, о патриотизме и мужестве соотечественников, о том, как налаживалась новая жизнь в деревнях – словом, обо всём, что укладывается в термин «соцреализм». В наше время произведения, написанные в этом стиле, представляют скорее исторический, нежели литературный интерес. И лишь строки, прославляющие что-то вечное, независящее от политического строя – например, настоящую дружбу – останутся в веках:
Чтоб дружбу товарищ пронес по волнам,
Мы хлеба горбушку – и ту пополам!
Коль ветер лавиной, и песня лавиной, –
Тебе половина, и мне половина!
В чем-чем, а в самородном даровании нельзя было отказать этому курносому колобку из северного рыбацкого села. Его стихи парусили, как рубахи на ладожском ветру, отбивали чечетку у завалинки сверкучими полумесяцами подковок, пахли сеновалами, как волосы дроли-дролюшки, куда со свежего сена озорно перепрыгнула чуть подсохшая одинокая лесная земляничина.
«Разлюбила Шурочку,
Ношу платок внахмурочку,
Ношу внахмурочку платок,
На нем всего один цветок».
То ли самим написано, то ли подслушано и запомнено. Да не блокнотом с карандашиком, но кожей.
А вот расщедрился этот ухарь да и сыпанул, как сама Ладога, ветром взвихренная, горстью брызг-жемчугов:
«Направо взгляни и налево взгляни,
В зеленых кафтанах выходят лини.
Ты видишь линя иль не видишь линя?
Ты любишь меня иль не любишь меня?»
Это из фольклора вышло и в фольклор вернулось. Народная музыка перелилась от народа-языкотворца к поэту и возвратилась через него к самой себе. Что еще может быть счастливей для поэта, чем такая неотрываемость в творчестве от родной земли?
Большой мудрости, присущей фольклору, в прокофьевских строчках, пожалуй, нет, зато какая звонкость, лихость, какая забубенность, что ли? Я с детства его лучшие стихи люблю и помню.
Однако судьба самого Прокофьева сложилась вовсе не по этим стихам, не по обаятельной залихватскости, свойственной простонародным героям любимца России – киноактера Петра Алейникова, наделенного бесшабашным очарованием, не потускневшим от нараставшей казарменности жизни. Некогда гулевывал Прокофьев с молодыми, как и он, безалаберно хулиганистыми, мятежно поигрывающими мускулами искрометных талантов Борисом Корниловым и Павлом Васильевым. Но пуганул его их расстрел, да так, что он стал тени своей бояться. Только через много лет после их реабилитации он наконец-то написал о них, но строки оказались разочаровывающе обезболенными и сведены в случае Павла Васильева к неуместному скоморошливому приплясыванью:
«А стихи, а молва,
Песни-погудки,
Расти, рости, трава,
Зеленые дудки!»
Не лучше написалось и о Борисе Корнилове. Как ни горько, это скорее увиливание от трагической темы, чем реквием всерьез. То же самое, увы, можно сказать о стихотворении на самоубийство Александра Фадеева, где нет даже попытки разобраться в том, что произошло. А ведь поэты во многом раскрываются именно в стихах о смерти. Пританцовывающая псевдофольклорность стала постепенно перевешивать у Прокофьева истинно фольклорное начало.
С поздних фотографий Александра Прокофьева с подозрительной номенклатурной надутостью глядит человек, явно вышедший из низов, по типажу необратимо похожий на секретарей райкомов хрущевского времени, порой совпадавших с самим Хрущевым в грубости, но неспособных на его непредсказуемые порывы, диктуемые муками совести.
В 40-е годы, когда происходила позорная проработка Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, Прокофьев руководил Ленинградским отделением Союза писателей. Он, правда, не был инициатором этой грязной кампании, но активно проводил ее. Тем не менее, вскоре был снят за упущения на вверенном ему идеологическом участке.
Поразительно, что, добиваясь от Ахматовой раскаяния, он в 1959 году написал ханжеское по своей запоздалости стихотворение:
«Можно ли отречься от стихов?
Лишь в несчастье на веки веков!
С полной глухотой и немотой,
С полной, хуже смерти, маятой!»
Ну и ну!
Однако тем, кто однажды вкусил власти, свойственно снова и снова цепляться за нее – по слову Николая Асеева:
«Мне кажется,
что власть и почести –
вода соленая
морская:
чем дольше пить,
тем больше хочется,
а жажда
всё не отпускает».
Вот на какую воду тянуло бывшего крестьянского самородка – и ему снова удалось возглавить ленинградских писателей на целое десятилетие (1955–1965). Чтобы держаться у власти, надо было стать «большим поэтом», откликаться на события, демонстрировать восторги и преданность. И он взялся писать не то, что умел, не то, что ему самому доставляло радость, а то, что надо было по обстоятельствам, поперек своего таланта.
Молодой звон стиха у него исчез, а когда у других появлялся, это его злило.
«Мне бы только песенку начать,
Чтоб на ней была моя печать,
Именная, друг, пойми,
Именная, черт возьми…»
Но печать на стихах была уже не поэта, а литературного начальника, к тому же изрядного самодура. И куда девалась прелесть и самоцветность ранних стихов!
«Не знаю, что я в памяти оставлю
Моих друзей, в моем родном краю?
Я только то и делаю, что славлю
Самозабвенно Родину свою» (1959).
Он даже не чувствует, что это похоже на пародию.
А стоило проклюнуться из скорлупы соцреализма и псевдофольклорья первым поэтическим птенцам-шестидесятникам, как Прокофьев, багровея от возмущения, начал трясти кулаком, произнося разоблачительные речи. Даже стихи издевательские написал:
«Поразбивали строчки лесенкой
И удивляют белый свет,
А нет ни песни и ни песенки,
Простого даже ладу нет!»
И это о поэтическом поколении, чьи стихи и песни широко разошлись в народе. Но он не хотел ничего признавать, упрямствовал, даже бесился:
«А впрочем, что я?
Многих слушаю
И сам, что думаю, скажу.
Зачем над «Треугольной грушею»,
голову, сижу?»
Досталось и мне:
«Там строчки бедные рыдали.
Захлопнул вскоре этот том.
Потом стишки читал в журнале
С такою строчкой: «Что потом?»;
«А что касается до славы,
То не церковным сторожам
Да и не мальчикам в забаву
Она дается, А мужам!»
У него к старости образовалась патологическая антимладомания, как будто он сам не был молодым.
Когда я первый раз приехал в Ленинград, мои вечера пытались срывать бригадмильцы, вылезавшие на сцену с криком: «Стиляга!» Прокофьев тоже почему-то напал даже не на мои стихи, а на мой ярко-красный свитер, разъяривший его, как быка на корриде.
Когда к концу жизни обаяние таланта покинуло его, уступив место бессмысленно ворчливому или правоверно восклицательному словопотоку, он стал чем-то вроде словесного фейерверкера на официальных юбилеях и банкетах. И эта перемена пришла из глубин его биографии.
В автобиографии 1964 года, когда времена раскулачивания уже были далеко за плечами, Прокофьев со скрываемой, но чувствуемой осторожностью признается: «…отец получил два душевых надела земли с полосками в сажень шириной в некоторых полях». Выражение «в некоторых полях», прямо скажем, весьма туманное, а ширина надела в сажень нереально мала. И это не совсем совпадает с продолжением. «Жили мы благодаря трудовой хватке отца лучше некоторых односельчан…», – проговаривается Прокофьев и тут же оправдывается: «…но достатка не было. Землепашцы мы были слабые, рыбаки мелкие, ершовники». Как же так: жить лучше других, но без достатка? А ведь Кобона была селом отнюдь не нищенским.
Когда отца мобилизовали, сын вернулся в село из учительской семинарии «и как старший в семье стал полноправным хозяином немудреного да еще и пошатнувшегося крестьянского хозяйства». Немудреное, хотя и пошатнувшееся хозяйство, не может быть ничтожным, иначе гордо сказанное «стал полноправным хозяином» не имело бы никакого смысла.
В 1919 году Александр Прокофьев вступил в большевистскую партию. На фронте попал в плен, бежал, а уже в 1920-м окончил Учительский институт и сразу ушел на политработу – вот откуда его привычка начальничать, правда, в основном на идеологическом фронте. И неслучайны такие его стихи:
«Но ненависть ставь сначала, а после веди любовь!»;
«Но нам, ребята, не к лицу благословенный край…
Я сам отправил четверых прямой дорогой в рай»;
«И мы приноровились:
От подбородка к темени,
И прямиком по сердцу,
И снова по зубам!»
Но особенно меня поразило четверостишие, написанное Прокофьевым в 1923 году, когда он занимался в пролеткультовском кружке:
«У кафе на площади старуха.
И с нею ребенок. Чей?
Так и дал бы в ухо, в оба уха,
Чтоб не думала просить у богачей».
Это уже совсем не по-деревенски, а именно по-пролеткультовски. Зато ясно, что с классовой ненавистью у товарища всё в порядке. А не для того ли и написана эта рифмованная инструкция, чтобы самого автора в кулацких корнях не обвинили? Не от этого ли страха и его превращение, загодя в нем заложенное? Но ведь было сказано как о нравственной обязанности поэта: «…И милость к падшим призывал».
В пику Пушкину прозвучали многие строки, к сожалению, не только написанные, но и прожитые одаренным поэтом, сошедшим на нет. Но лучшие его стихи сто́ят того, чтобы их помнили.
(источник)
См. также:
Предлагаем также литературу по теме из фонда Канавинской ЦБС:
© Централизованная библиотечная система Канавинского района г. Нижнего Новгорода
603033, Россия, г. Н. Новгород, ул. Гороховецкая, 18а, Тел/факс (831) 221-50-98, 221-88-82
Правила обработки персональных данных
О нас Контакты Противодействие коррупции Противодействие идеологии терроризма Напишите нам